автомат обезьянка 2

Вот люди, которые приходят ко мне, пишут мне поздравительные открытки, делают вид, что я такой же, как и все, и что всё будет в порядке, или не делают вид, а просто тянутся ко мне, может, верят в чудо, в моё выздоровление. Бедные здоровые люди, они не понимают, что весь покой и здоровье их условны, что одно мгновение, одна беда – и всё перевернулось, и они сами уже вынуждены ждать помощи и просить о сострадании. Астафьев Виктор Петрович — советский и российский писатель. Над засидкой торчал сучок сосны с пересохшей, неживой хвоей, на клетке разбросана или натыкана трава, несколько кочек изображено и меж ними тоже "лес" - вершинка сосны, веточка вереска, иссохшие былки кустиков, взятые здесь же, в зоопарке, после весенней стрижки. Фотография поблекла, а поскольку фотограф старательно наводил на преподавателя, то края, смазанные еще при съемке, сейчас окончательно расплылись; иногда мне кажется, что расплылись они потому, что мальчики нашего класса давно отошли в небытие, так и не успев повзрослеть, и черты их растворило время.

Так во многих медицинских учреждениях относятся к хроникам, так называемым хроническим больным. Когда они постареют, они поймут всю несущественность этой возни, но будет уже поздно, уже слишком много сил отдано мышиной возне, так много зла скоплено внутри, так много страстей потрачено, которые могли бы питать что-то важное, которые должны были двигать человека вперёд. В углу ее было устроено что-то вроде засидки в раскоренье. Групповой портрет с классным руководителем в центре, девочками вокруг и мальчиками по краям.

И вот эти люди всерьёз лезут в дрязги, в дурацкую борьбу, опустошаются, тратят нервы, уже не могут остановиться. Клетка величиной в два-три письменных стола являла собой и тюрьму, и "тайгу" одновременно. От нашего класса у меня остались воспоминания и одна фотография.

Как придут домой – радио на всю катушку, слушают музыку, последние известия, обсуждают международные события. Потому что мелочи такого рода с огромной силой разъедают множество людей, не выработавших себе иммунитет к этому.

И вообще всё как полагается: ни пьянства, ни измен, здоровый быт, здоровые отношения и любовь к песне. И я в один прекрасный момент понял совершенно отчётливо, что может быть самое главное мужество человека в том, чтобы преодолеть вот такую мелкую трясину, выбраться из бытовых гнусностей, не поддаться соблазну мелочной расплаты, карликовой войны, копеечного отчаяния.

Работали исправно, семья у них была дружная, своих в обиду не дадут. Всё больше доставлял я им хлопот, всё громче стучал своими костылями, всё труднее мне становилось вытирать полы, не проливать воду, и всё нетерпимее становилась обстановка в этой странной обители, соединившей самых разных, совершенно не нужных друг другу людей.

Полы натёрты, всё блестит, свет в общественных местах погашен. Меня не волновали их категории, я мыслил другими, и только когда я откатывался от бездны, я вспоминал о своих коммунальных врагах.

А потом мне становилось порой так плохо, что всё это уже не волновало меня.

И начиналось: если вы больные, так и живите отдельно! К тому времени я научился уже понимать цену жизни, даже их скверной жизни. Я пытался быть выше и от постоянных попыток таким и стал.

Нужно было иметь железные нервы, чтобы под их враждебными взглядами ковылять в ванную и там нагибать позвоночник, вытирать пол, потому что мокрый пол – это нарушение норм общественного поведения, это атака на самые устои коммунальной жизни. И хуже всего им было то, что я не откликался, не лез в баталии, не давая им радости в словесной потасовке. Клянусь, мне иногда хотелось взять хороший новенький автомат… Автомат я бы не взял, даже если бы мы с ними оказались на необитаемом острове, в отсутствии народных районных судов.

Сейчас всё это шуточки, а была форменная война, холодная, со вспышками и нападениями. Так решили эти люди и начали против меня осаду, эмбарго и блокаду.

Тут и начался наш с ними духовный разлад, пропасть и непонимание.

Глухарь в неволе иссох до петушиного роста и веса, перо в неволе у него не обновлялось, только выпадало, и в веером раскинутом хвосте не хватало перьев, светилась дыра, шея и загривок птицы были ровно бы в свалявшейся шерсти. Мне почему-то и сейчас не хочется вспоминать, как мы убегали с уроков, курили в котельной и устраивали толкотню в раздевалке, чтобы хоть на миг прикоснуться к той, которую любили настолько тайно, что не признавались в этом самим себе.